Своей жизни мастер
suum cuique
. . . . . . . . .

Большой друг

Об этом человеке я вспоминаю так, как вспоминают, может быть, только матери: с чувством неоплаченного долга, нежности и грусти.

Впервые я увидел его июльским днем сорок четвертого года. Мне было семь лет.

Накупавшись до того, что зуб на зуб не попадал, я прибежал домой и во дворе столкнулся с высоким, костлявым парнем. Старенькая гимнастерка висела на нем, как на колу, из ее воротника торчала худая шея с острым кадыком. Оглядев меня, незнакомец неизвестно чему расхохотался. Я хотел обидеться и не мог: такая белозубая и веселая была у него улыбка.

- Значит, ты и есть мой сосед? - сказал потом парень и хлопнул меня по спине.

- А ты кто? - спросил я.

- Я-то? Сын Ольги Васильевны. Петр.

Парень протянул мне теплую жилистую руку и подмигнул. Так вот он какой, этот Петр! А я всегда думал, что он маленький и тихий, потому что его мама походила на взъерошенного, испуганного воробья. Два года назад Ольга Васильевна приехала из города и поселилась у нас. Она работала в детском саду. Когда кто-нибудь из ребят хулиганил, она сердилась и тоненько плакала. И мы все постоянно боялись обидеть ее.

А сын оказался совсем другим.

- Где твои ордена? - спросил я.

- Какие ордена?

- Ну, ты же с фронта приехал...

Крупное горбоносое лицо Петра сморщилось, и к глазам побежали смешливые стрелки морщинок.

- Орденов, брат, нету. Есть только две медали. Потом покажу.

- А чего же тогда моя мама говорила, что ты герой?

- Я геро-ой?! - Он высоко поднял темные брови и захохотал. Но смех вдруг перешел в долгий, натужный кашель, сотрясавший все его тело. Лицо Петра сразу осунулось и стало серым, как моя парусиновая рубашка.

- Ты простудился, - сказал я. - Надо выпить чаю с малиной.

- Ага, - согласился Петр. - Чаю с малиной - это хорошо!

Вечером он учил меня играть в шашки. Ольга Васильевна с моей мамой сидели рядом и молчали. Потом все разошлись спать. Ночью Петр страшно кашлял. Кашель, как пустая бочка, катался по дому и не давал заснуть. И Ольга Васильевна почему-то плакала.

На следующее утро я повел Петра на Гусиное озеро удить карасей. Это было странное место: у берега не шевелились даже верхушки камышей, а на середине озера всегда прыгала беспокойная рябь.

- Отчего это? - спросил я Петра.

Он осторожно оглянулся по сторонам и шепотом ответил:

- Здесь ветер живет.

- А какой он?

- Ветер-то? У него толстые-толстые щеки, не чета твоим, и борода до самых пят. Вот он и боится к берегу подойти...

- Почему?

- Да потому, что в камыше с такой бородой запутаться легко.

Он обо всем рассказывал по-своему. Даже шутил не так, как другие. Например, разглядев мой розовый лупившийся нос, он говорил:

- Ты знаешь, я вчера разговаривал с председателем сельпо...

- Ну?

- Он жаловался, что никак не может выполнить поставки на кожу. Вот, мол, если бы твой сосед помог.

- А как? - терялся я в догадках.

- Вот чудак! Да у тебя же кожи хоть отбавляй! На пятачке лезет, на спине тоже клочьями!

Когда наконец шутка доходила до меня, мы оба от души смеялись.

После рыбалки мы часто ходили воровать картошку. Петр оставался караулить, а я, зарываясь носом в теплую землю, полз на поле и торопливо вырывал десяток молодых клубней. Подстегиваемый страхом, я летел назад, и мы пекли картошку в золе. Она пахла дымом и была необыкновенно вкусной, эта ворованная картошка. Только осенью я узнал от Ольги Васильевны, что крали мы со своего участка. А Петр так здорово притворялся, будто трусит не меньше меня!

В сентябре я пошел в первый класс. Учился не ахти как. Мне было до смерти скучно перекладывать с места на место палочки, которые мы с Петром смастерили из березовых прутьев. Палочки напоминали о лесе, где можно было во все горло распевать песни собственного сочинения и зорить сорочьи гнезда. Все уроки напролет я думал только об этом. И скоро стал приносить двойки по арифметике. Мама ставила меня в угол на кухне, лицом к русской печке, и я каждый раз с нетерпением поджидал своего большого друга и спасителя. Появившись дома, Петр сердито басил:

- Ну, елки-моталки! Опять солдат на часах!

Потом подходил к маме и просил ее:

- Выпусти, Лиза. Уж лучше я его на гвоздь повешу.

Гвоздь мне нравился больше. Это было занимательнее: Петр брал меня за штаны и вешал на толстый костыль, вбитый в стену. Штаны имели один карман и одну лямку. Сшитые из "чертовой кожи", они свободно выдерживали мой вес. Поболтавшись на стене минуты две, я с помощью Петра снова перекочевывал на пол.

Однажды, вызволив меня из угла, Петр показал мне древний засаленный учебник арифметики. В двух местах на учебнике были дырки - совсем небольшие, словно кто-то проткнул книжку карандашом.

- Это от моего фронтового товарища, - тихо сказал Петр. - Не знаю почему, но он всегда носил ее с собой. Его убили в Белоруссии. А мне осталась книжка...

Петр отошел к окну и долго молчал. Потом добавил еще тише:

- В школе он, как и ты, терпеть не мог арифметику...

Вряд ли я понял тогда смысл этих слов. Скорее всего, подействовал тон, каким их произнес Петр. Мне стало неловко и стыдно.

Я не слышал от Петра ни одной нотации. Но каждое слово, оброненное им, западало в душу. Может статься, потому, что я любил его...

Иногда в сумерки Петр садился у окна. Сидел подолгу, сгорбившись и поглаживая пальцами виски. Глаза у него тогда становились пустыми, а лоб прорезали жесткие морщины. В такие минуты мне тоже делалось пусто и тоскливо. Но стоило прийти Ольге Васильевне, как Петр менялся: по-прежнему шумный и веселый, он бегал по комнате, хохотал и, как ребенка, носил мать на руках. Только уголки губ его как-то странно дрожали, будто он делал над собой нечеловеческое усилие...

Помню, как-то Петр вернулся домой необычно возбужденным. Присел к столу и улыбнулся Ольге Васильевне:

- Работать буду.

Ольга Васильевна замахала руками, а он погладил ее по голове и повторил:

- Буду, мама. Завклубом... Жизнь-то короткая, и ту зазря проживешь.

С тех пор он стал пропадать в клубе. После уроков я бежал туда же и часами просиживал у Петра на коленях, завернувшись в полу его колючей шинели: в клубе не было дров. Здесь собирались солдатки и девчата, голодные, с голубыми от холода руками. Петр читал им газеты, рассказывал о фронте, а потом они репетировали пьесу.

В Новый год устроили небольшой концерт. Мы с Петром сидели в первом ряду. Девчата на сцене плясали под гармонь. А потом наша учительница играла на скрипке:

Ивушка-ива, зеленая моя,

Что же ты, ивушка, невесела стоишь,

Невесела стоишь, ничего не говоришь?..

Я слушал и смотрел на Петра. По его лицу к подбородку изредка сползали тяжелые капли...

К весне Петр заболел. Теперь он кашлял целыми сутками и почти не поднимался с постели. Кожа на лице и руках посветлела и стала как марля. Каждое утро он просил меня включить радио. Слушая сводки Совинформбюро, он прижимался щекой к спинке кровати и деревянно улыбался.

- Скоро, теперь уж скоро... - слышал я его горячечный шепот. - Я обязательно дождусь... Нельзя мне помереть так вот...

В обед он отдавал мне свой хлеб.

- А ты-то ел? - спрашивал я.

Он кивал головой и подмигивал мне:

- Целую булку уплел. Мать приносила.

- Ну и еще съешь!

- Не хочу, малыш. Не в коня корм. А тебе надо расти...

Он умер в День Победы, вечером девятого мая, когда река ломала льды. Я был так потрясен, что даже не мог плакать. Вместе с мамой и девчатами я бегал в столярную мастерскую заказывать гроб.

Через три дня хоронили моего друга. Моего большого друга. На улице еще не просохла грязь, и у меня мерзли босые ноги. Над кладбищем гулял ветер - с толстыми-толстыми щеками и с бородой до самых пят.


Реклама на сайте | Карта сайта | О сайте